– Она вам так сказала?.. Что ж, прекрасно. Я возьму ее к себе.
– О, в таком случае...
– Возьму ее немедленно. Скажем, завтра. Надеюсь, вы можете подождать до завтра?
– О, сколько вам угодно! Особой срочности нет, я никогда этого и не думала... И поверьте, я желаю ей только самого хорошего... Иногда бывают удивительные случаи улучшения.
– Я попрошу вас только об одном, мадам. Пусть наш разговор останется между нами. Больше того... сейчас я не зайду к матери. По ряду причин. И ничего ей не говорите. Я сама предупрежу ее по телефону.
Все прояснилось. Все разом. Выйдя на крыльцо отеля, я с минуту постояла неподвижно. В голове у меня, как на том послегрозовом небе, которое фабрикуется в фильмах с помощью особого монтажа и ускоренной съемки, кружились, распадались, таяли облака. Все прояснилось как будто этим светоносным утром. Все равно, что бы я ни делала, Поль Гру не одобрит моего решения перевезти мать к себе в Фон-Верт, и таким образом наш разрыв облегчится. Меня охватило предчувствие, что я на пути к решению, что найден выход из всех моих трудностей и что, быть может, для того, чтобы решение это сопровождалось удачей, надо принести вдобавок еще и жертву.
Именно благодаря этому чувству душевной раскованности я не отменила очень важного свидания у дядюшки Рикара, назначенного на это субботнее утро. Один любитель одиночества желал приобрести домик, принадлежавший двум глухим старушкам, который я как раз реставрировала: полным ходом шли малярные работы, а я подбирала мебель. Цена, которую мне предложили в кабинете мсье Рикара, за какие-нибудь десять минут поднялась так высоко, что я решила пока прекратить дальнейшее обсуждение условий. До того дня, покуда в кухне не будет вмазан последний таган и названа последняя цифра. Я только обещала этому клиенту дать преимущество перед другими, так как я уже понимала, что получу прибыль двести на сто одним махом.
За обедом я объявила Рено и Ирме одновременно, чтобы нейтрализовать реакцию одного реакцией другого, о переезде к нам моей матери; ее привезут завтра в санитарной машине. Мои слова были встречены двойным изумлением. Я поспешила добавить:
– Спасибо вам обоим, что вы не начали вопить, не завели споров. Я понимаю, от этого никому не весело. Но я рада, что могу это сделать.
Так как оба мои собеседника продолжали молчать, я снова их похвалила и добавила, что больная еще ничего не знает и что я, прежде чем предложить ей перебраться к нам, решила посоветоваться с ними.
– А она, по-вашему, согласится? – спросила Ирма.
– Уверена, что согласится.
– А кто вам сказал?
– Просто уверена...
Ирма ушла к себе на кухню. А Рено не спускал с меня глаз – один был меньше другого и лиловый из-за опухоли,– но мне не казалось смешным, что эти два глаза разного цвета смотрят на меня так пристально. Что-то он скажет?
– Это твое дело,– сказал мой сын, и загадка так и осталась загадкой.
Я позвонила матери по телефону. Предложила ей переехать. На другом конце провода наступило молчание, такое долгое, что я решила – нас прервали.
– Алло? Алло?
Никакого ответа. Наконец я расслышала голос, слабый, но четкий:
– Согласна.
После кофе Рено объявил мне, что сейчас он отдохнет, а потом пойдет в бассейн, он по субботам часто туда ходил. В этих словах я увидела перст судьбы. В отношении Поля Гру у меня были развязаны руки.
Я предпочла не предупреждать его заранее о своем приезде. Иначе это облегчило бы мой шаг, значительно снизило бы цену того, что стоило мне так недешево. Я решила ехать самым длинным путем, по лесной дороге, которую у нас здесь называют Римским мостом, по очень красивой, но очень разбитой дороге. Ее мне показал Поль Гру. Рессоры машины жалобно скрипели, но я твердила себе, что еду здесь в последний раз. Никогда больше я не вернусь сюда, где над ракушечником, пересеченным рытвинами и пересохшими ручейками, гуляет ветер, где в рощицах еще доживают свой век одинокие патриархи-кедры.
Я остановила машину на маленькой площади старого поселка, бросила ее здесь и пошла дальше пешком. Мне не хотелось ехать по грейдерной дороге, делавшей здесь такой крутой поворот, что машина шла чуть ли не вплотную к фасаду дома. Теперь дом был мне виден сверху, и я остановилась. Приют Поля Гру стоял среди высоких, источенных временем стен, и, если бы хозяин даже выглянул в окошко второго этажа, меня все равно скрыли бы от его глаз каменистые осыпи и самшитовые кусты. Я присела. Старая овчарня ожила в короткий срок. Еще когда мы только начали восстановительные работы, я велела посадить серебристый кавалерник, который, как я сумела убедиться, особенно хорошо переносит мистраль; и теперь его кружево уже обтягивало фундамент, цепляясь за каменную кладку. Только стенку дворика – отсюда, сверху, она казалась очень низенькой – я оставила в суровой ее наготе. Не только старики и старухи, но и многие деревенские жители уверяли меня, что эти стены, окружающие овчарню, в наши дни прекрасная защита от ветра, а раньше были верной защитой от волков. Я все как-то позабывала рассказать об этом Полю, который или пришел бы в восторг, или молча пожал бы плечами: с ним никогда ничего не угадаешь, а теперь уже поздно рассказывать.
Сейчас стенка охраняла главным образом цветы. Те, которые он, по моему совету, посадил в колодах. "Совет вы мне дали хороший,– говаривал он, видя, как дружно принялись растения,– одно с ней плохо – всегда-то она права". С того места, где я сидела, я не могла их разглядеть, но вспомнила по прежним посещениям Ла Рока, что они уже распускались. В частности вербена многоцветная – лиловая, желтая, рыжеватая, белая; но Полю особенно нравилась зензолиновая. Услышав впервые от меня это слово, он дико хохотал. "Но, Поль, не я же это слово выдумала, а те вербены, которые вам нравятся, и есть как раз зензолиновые, другими словами, лилово-красные". Он заявил, что я презабавная, что нет мне равных по части определений, но я стояла на своем. А он все хохотал. Оба мы хохотали.