Время любить - Страница 67


К оглавлению

67

Но я не успела оглядеться как следует. Едва только меня ввели в зал, едва только я подошла к барьеру, отделяющему судей от публики, как мне уже начали задавать вопросы, ко мне обратился судья, сидевший между двух заседателей. И тон его был тоже тоном крупного буржуа; правда, чуть более сдержанный, чем некогда у моих родных, чье замечание, пусть даже о погоде, звучало так же громогласно, как речь оратора, обращенная к толпе. Все эти соображения промелькнули у меня в голове беспорядочно и быстро, как бы аккомпанируя первым процедурным вопросам, на которые я отвечала машинально. Я сняла перчатки, чтобы принести присягу.

Но тут председатель суда движением вытянутой руки прервал меня, любезно извинился и начал вполголоса обсуждать что-то с заседателями, очевидно что-то выясняя, и потребовал предъявить ему какую-то статью, какую – я не разобрала. И я догадалась, что люди в мантиях, сидевшие рядом и сзади, быстро и дружно залистали свод законов. Передышка, необходимая мне, чтобы разобраться в своих мыслях, взять себя в руки. Как долго я готовилась к этой минуте! Так долго и так фальшиво. В течение этих трех недель я вела в Фон-Верте обычную жизнь с сыном, свою трудовую жизнь и даже нашу жизнь с Полем Гру, для которого внешне я оставалась все той же Агнессой; получив вызов в суд, я никому ничего не сказала, вылетела только утром в день суда; все это время я беспрерывно воображала себе сцену суда, репетировала для себя самой жесты и слова, а все шло совсем не так, как я себе рисовала,будто бы в насмешку над моими опасениями, в салонных терминах, вроде как на подмостках любительского театра с партнерами, которые и говорят не так, как профессиональные актеры. Всю жизнь действительность издевалась над тем, что создавало мое воображение.

Нужный для справок документ переходил из рук в руки, и судья снова обратился ко мне. И я вдруг поняла, что ничего нового я ему сказать не смогу. Уж не пригласили ли меня сюда просто для проформы? Каждый заданный мне вопрос уже нес в себе ответ; это были, если так можно выразиться, вопросы утвердительные, без полагающегося вопросительного знака. Судья требовал от меня подтверждения наших маленьких семейных гнусностей таким тоном, как если бы спрашивал: "Вы живете в Провансе?" Все происходило тускло, и именно это успокаивало, умаляло все. Я держала ухо востро; мне явно облегчали задачу, щадили меня. Эти люди закона, казалось, направляли все свои усилия на то, чтобы мои свидетельские показания против нашей семьи не превращались в вульгарное сведение счетов, чего я так опасалась. Даже адвокат гражданского истца, представляющий вдову и троих сирот, который будет, как сообщил мне мой адвокат, требовать возмещения ущерба – крупную сумму вдове полицейского, крупную сумму каждому из его детей – и, безусловно, раздует цифры, учитывая положение Буссарделей, даже этот человек, склоняясь с любезной улыбкой в мою сторону, и тот воздержался от вопросов. А ведь мог бы, однако, воспользоваться моим присутствием на суде как свидетельницы, извлечь из моих показаний то, что пошло бы на пользу его клиентам, чего я заранее боялась. Нет, вопросов к свидетельнице у него не было. И вдруг все кончилось, меня поблагодарили и отпустили.

Я удалилась со сцены. Принуждена была удалиться. Но не через ту дверь, какой меня ввели. Поклонившись суду, я обернулась лицом к залу и вдруг обнаружила, что публики гораздо меньше, чем я предполагала. Когда я шла к выходу, никто на меня не набросился – ни фоторепортеры, ни журналисты и ни один член нашей семьи, что было бы еще хуже. Я решила рискнуть. Сделав свое дело, я не желала прятаться. Прятаться от моего крохотного мирка в Провансе – это да; но здесь я хочу ходить с открытым забралом. В Париже я вновь ощутила себя членом семьи Буссарделей.

В глубине зала, на местах для публики, народа было мало. Я остановилась, повернулась, оперлась о притолоку двери, готовая улизнуть в любую минуту, и теперь взглянула на зал, который отсюда, из угла, показался мне более просторным. Меня сменил другой свидетель, которого я не знала, и говорил он о делах, не касающихся нашего семейства. Я разобрала название лицея. Обо мне уже забыли. Зрители, сидевшие возле меня на скамьях, казалось, забрели сюда случайно, просто чтобы убить время, и на всех лицах застыла гримаса пресыщения. Но каким это чудом слушание дела собрало такую жалкую аудиторию, почему не поднялась вокруг него шумиха? Какой нажим, какие дипломатические шаги были предприняты в отношении прессы? При первом соприкосновении Буссарделей с уголовным судом были найдены средства избежать публичной огласки. Будь Патрик на несколько месяцев моложе, дело слушалось бы в суде для несовершеннолетних при закрытых дверях, но и сейчас сумели добиться если не закрытых, то полузакрытых дверей. Из чего я сделала заключение, что наш клан и до сих пор еще сохранил свое могущество. Во всяком случае – и это знамение времени,– в новом Париже Буссардели тоже не утратили своей привилегии мобилизовать общественное мнение.

Я наблюдала за публикой. Ни матери Патрика, пусть даже забившейся в самый темный угол, ни его теток, нагрянувших в Фон-Верт для переговоров, никого из родственников. Я узнала только, да и то с трудом, а имени и вовсе не вспомнила, старого поверенного в делах, изредка появлявшегося на авеню Ван-Дейка и в конторе и сидевшего сейчас позади адвокатов. И это демонстративное отсутствие родных или союзников тоже, безусловно, задумано заранее. Не окружать обвиняемого крепостным валом респектабельности и богатства, не подчеркивать контраста между этой семьей и жертвой, не "выставляться на показ". А также прикидываться, будто они умирают от стыда, коль скоро это бесспорно выигрышная карта, козырный туз: семья первая несет всю ответственность. Сюда, в суд, были делегированы все сливки юриспруденции – я разглядела на скамье защиты душку-тенора от адвокатуры, прославившегося своими победами на судейской арене, и бывшего старшину адвокатского сословия, весьма почтенного и опытного юриста по гражданским делам, а сами Буссардели сидели взаперти дома, ожидая решения суда, как некогда на моей памяти сидели они в погребе, ожидая освобождения Парижа, которому грозило превратиться в руины.

67