Значит, я заслужила свой Фон-Верт? Без ложной скромности я могла ответить: да, заслужила. Во всяком случае, Фон-Верт меня принял. Уже на второй день жизни там, когда я переходила из комнаты в комнату, дверные ручки как-то особенно мягко ложились в углубление моей ладони. Казалось, мы давно ждали друг друга.
В тот вечер, когда мы вернулись из кинотеатра, дом встретил меня, как всегда встречал – каким-то капризно-затаенным ликом, голубоватым от луны, светившей в конце платановой аллеи.
– Чувствую, что спать я буду хорошо,– сказала я Рено, поставив машину под навес, а он запер за мной ворота; и я знала, что мой сын тоже будет спать хорошо, раз мы приняли с ним разумное решение, и его уже не будут мучить математические кошмары.
В понедельник утром я отвезла Рено в лицей, прошла к старшему надзирателю и изложила ему свое дело. Разумеется, этот чиновник поначалу попытался подсунуть мне одного из своих подчиненных, надзирателя в интернате, но, так как я заупрямилась, он согласился поискать среди учеников. Он предложил мне заглянуть в лицей во время большой перемены. Тут старший надзиратель указал в толпе двух-трех учеников с математического отделения, которые, по его сведениям, могли мне подойти, и велел их позвать. Все они держались куда смелее меня, представились мне и отвечали на вопросы просто, без комплексов, зато я чувствовала себя как покупательница на псарне, ничего не понимающая в собаках. Я боялась ошибиться и торопилась покончить с делом. Один из юношей показался мне симпатичнее других, я намекнула на это инспектору и поискала взглядом Рено. Сын издали следил за всеми фазами этого состязания, затеянного в его честь. Гримаской, движением плеча он давал мне знать, что тот ли, этот ли – все равно... Он был прав: выбор был обычным школьным делом, а я придавала ему слишком большое значение. Я сделала знак Рено подойти ко мне...
Два юноши произнесли: "Привет-привет!", подали друг другу руки, обменялись взглядами, один проделал все это с любопытством, а другой держался начеку. Старший надзиратель счел за благо удалиться, и я очутилась одна в обществе двух мальчиков, которые стояли каждый сам по себе, и у меня было такое ощущение, будто из нас троих я, пожалуй, конфузилась больше всех. Я отлично понимала, что классическая роль заботливой матери – роль неблагодарная не так в глазах учителей, как самих учеников.
Стоя рядом с этими двумя мальчиками, я чувствовала себя до ужаса взрослой. И до ужаса непрошеной на этом школьном дворе. До сих пор я знала лицей лишь по его старым воротам, выходившим на улицу тихого квартала, застроенную старинными особняками. Здесь, у этих ворот, под бахромой тени, падавшей на узенький тротуар, я иногда сюрпризом для Рено поджидала его выхода из класса, когда, конечно, мне позволяли мои дела. Не терпевший толкотни Рено под этим предлогом обычно пользовался боковым выходом, а вся основная масса учащихся предпочитала ворота главного двора, находившиеся на противоположной стороне. И этот главный двор, где мы сейчас стояли, я тоже открывала для себя впервые во всей его протяженности, без клочка тени для защиты от полуденного небесного огня, в зигзагах беготни, в ребяческих криках, не заглушавших грохот автобусов и машин, проходивших по бульвару. Именно здесь должна при моем содействии возникнуть близость между двумя мальчиками, но я чувствовала, что не так взялась за дело... Я сразу пошла в наступление, стараясь быть как можно любезнее.
– Вам удобно начать в ближайшие дни? Пускай сперва будет только до конца месяца, а там посмотрим. Сколько, по-вашему, потребуется часов в неделю?
Не ответив на мой вопрос, юный математик повернулся к Рено:
– Ты не успеваешь или совсем слабак?
– Спросите у нашего учителя.
Мяч был отбит, и Рено тут же добавил:
– Мама, мне пора идти в класс.
И Рено своей солидной походкой направился к подъезду. Я крикнула ему вслед:
– Увидимся вечером дома!
Как только Рено удалился, я, неизвестно почему, почувствовала облегчение. Итак, я осталась наедине с незнакомым мальчиком, мне надо было заставить его разговориться, условиться о плате, и все это удалось мне без труда. Условиться надо было также и о месте уроков, вернее, речь шла о повторении всего курса с самого начала; в этом мы оба были согласны.
– Место? – переспросил он.– Ну, это пустяки. Будем заниматься где-нибудь здесь, в классе, после окончания занятий. Я попрошу разрешения.
Тут только я заметила его провансальский акцент.
И к этому провансальскому говору примешивалась еще какая-то неуловимая интонация, которую я тогда не могла связать с определенной местностью. Странствуя по этому краю, где что ни шаг, то свой микроклимат, я уже давно убедилась, что в горах здесь говорят иначе, чем в долине, даже чуть ли не в каждом поселке существует свой говор, и я почти безошибочно определяла местожительство своих собеседников. Но в голосе этого мальчика пело какое-то неизвестное мне эхо.
– Если бы мы не жили за городом,– сказала я,– я попросила бы вас давать уроки у нас, но дорога идет все время в гору.
– На велосипеде не страшно, но я в интернате и не могу уходить. К тому же у меня велосипеда нет,– добавил он весело.
Интернат. Меньше всего я ждала этого слова, которое сразу изменило облик моего собеседника, и я старалась припомнить, не сказали ли мы с Рено чего-нибудь такого, что могло бы его задеть. Рено был приходящий, а я мать приходящего: значит, оба мы принадлежим к чужой ему породе, и конечно, к породе антипатичной. Однако мой собеседник, бросив это слово, сразу же о нем забыл. Его родные, пояснил он, живут не в городе, а в поселке на небольшой горушке, это отсюда к северу. По воскресеньям он ездит туда автобусом; он сообщил мне кое-какие подробности о своих родных, подчеркнул, что люди они совсем простые. Было сказано это так умно, с таким явным желанием до конца быть правдивым, что я совсем пленилась им и вдвойне пожалела, что Рено обошелся с ним не очень любезно.