– Ты вообще-то не умеешь спорить! – говорил он мне с гримаской превосходства, видимо отказываясь от дальнейших разговоров со мной.
Спорить! Вот он, идеал! Ключевое слово, которое в устах этого еще не достигшего шестнадцати лет юнца звучало торжественно, будто под сводами Эколь Нормаль. Одним словом, Рено взрослел, умнел.
Однако все это в ущерб занятиям не шло. И мне не было нужды справляться о его успехах в той области науки, которая, несмотря на все, оставалась до сих пор его слабым местом. Он сам об этом заявлял. Как-то вечером, за ужином, в присутствии Пейроля, когда Рено в болтовне старался разрядить напряжение школьного дня и заодно освободиться от наваждения, каким стало для него ожидание приближавшихся экзаменов, я, не удержавшись, заметила, что все пройдет хорошо, раз он полюбил науку, и зря не удержалась, так как мои слова разбудили в сыне и дух противоречия, и роковую склонность к "дискуссиям".
– Ничего я не полюбил! Я о науках мнения не меняю. Когда я ничего в них не понимал, они внушали мне ужас, и что же, оказалось, мой инстинкт меня не обманул. А теперь, когда я кое-как в них разобрался, я по-прежнему ими не увлекаюсь.
– Ого-го! А чем же ты тогда увлекаешься? Может, сообщишь нам?
– Всем прочим – литературой, искусством, чувствами, творческим воображением.
– Что же, по-твоему, в математике отсутствует элемент воображения? воскликнул Пейроль.
– Какое же это воображение, это абстракция.
– Не играй словами, просто ты не любишь математику. И заметь, это твое право.
– Извини, я просто рассуждаю. Когда я чего-нибудь не люблю, я всегда могу объяснить, почему не люблю: науки – это нечто бесплодное, это сизифов труд. Они лишь раздвигают границы познания, все время раздвигают, громоздят один закон на другой и не способны найти первопричину. Тогда скажи, пожалуйста, на что же они нужны?
– Вот, например, мне,– кротко начал Пейроль, и в его глазах, обращенных ко мне, блеснула лукавая искорка.– Вот мне они послужат для того, чтобы не быть простым деревенским каменщиком, как мой отец и брат. Я буду изучать архитектуру и, возможно, когда-нибудь стану архитектором.
Рено согласился, что в практическом плане это, конечно, так. Но тут же добавил, что поиски Грааля сильнее воздействовали на чувства человека, чем теория относительности, и что он лично больше хотел бы быть Рембо, чем Анри Пуанкаре. Я выслушала его слова без особого удовольствия. В парадоксах Рено, в его зажигательных речах, увлекавших только его самого, я без труда распознавала некоторую примитивность его, да отчасти и моего ума, но присутствие Пейроля меняло все, присутствие того самого Пейро-ля, который терпеливо, день за днем восполнял пробелы знаний нашего общественного обвинителя. Актерское самодовольство моего сына начинало меня раздражать, равно как и его презрение к мнениям противника. Но Пейроль с улыбкой пропускал слова Рено мимо ушей.
– Единственное, что, по моему мнению, еще может представлять интерес в развитии науки, так это новые мифы,– продолжал оратор, вышедший из моего чрева.– Я имею в виду современные научные мифы. Да и то корабль аргонавтов мне дороже всех искусственных спутников...
Это уж было чересчур.
– Хватит, мальчики, вы меня совсем загоняли. Вы весь день работали, я весь день работала, и к тому же сейчас безумно жарко. Чего вам еще нужно: сидим под сенью дерев, на столе великолепное заливное мясо, так давайте же наслаждаться жизнью.
– Но, мама, мы спорим! Видишь, видишь, Жюстен, она не умеет спорить.
– Согласна, не умею. Поэтому сжальтесь над несчастной непросвещенной рабыней.
Пейроль расхохотался. Я удивленно взглянула на него: ничего смешного я вроде не сказала. Неужели и он тоже выступит против меня? Сидит себе, хохочет, блестя зубами и глазами.
– Простите мой идиотский смех,– наконец проговорил он, и его провансальский акцент показался мне каким-то особенно певучим. – Рабыня? Хороша несчастная рабыня, стоит только посмотреть на вас,– вся золотая, в легком платьице, да еще держит на зубцах вилки корнишон...
И в самом деле я так и сидела с корнишоном, подцепленным на вилку.
– Ого,– сказал Рено.– Ну, если ты еще за ней ухаживать начнешь!..
И он жестом застолбил те рубежи, за которые не полагалось выходить их здоровым спорам.
И вот наступил тот день, который я называла, да еще и сейчас называю, вспоминая о нем, днем морских ежей.
Настоящая наша жизнь все-таки начиналась только в прибрежном сарайчике. Целую неделю я была занята выше головы, мои мальчики тоже, готовясь каждый к своим экзаменам, и я не принимала никакого участия в их работах, равно как и они в моих. Зато на берегу моря для нас троих наступала передышка, и там мы были постоянно вместе; на тридцать шесть часов время как бы останавливалось, и мы забывали обо всем, что не было солнцем, морем, спортом, нами, вернее, нашими загорелыми телами.
Я считала делом чести приноравливаться к мальчикам, принимать на равных участие в их играх. В этом помощницей мне стала вода. Я и сейчас еще недурно плавала, и хотя уступала в скорости сыну, зато побивала Пейроля. Стараясь не отстать от их спортивных соревнований, которые они изобретали сами, я чуточку форсировала свои силы, зато с наслаждением забывала свой возраст и свой пол. В воде мы играли в чехарду, под водой боролись. Пейроль восхищался моим дыханием, и действительно, я не утратила с молодости привычки правильно дышать в воде.
Рено решил проверить, сможет ли он и теперь, как в детстве, взобраться мне на плечи – я должна была стоять по шею в воде – и нырнуть словно с помоста. Он меня подначивал, я его подначивала, и в результате я с честью выдержала испытание и даже, хотя толчок был довольно сильный, устояла на ногах. Пейроль смотрел на меня с улыбкой, мне было приятно его удивить. Ко мне постепенно возвращалась любовь к диким играм, где присутствует дух соревнования, эксгибиционизм, хотя кончаются они обычно болью в пояснице. Особенно когда в мальчишеских забавах принимает участие женщина.